У обиталища орлиных стояла скамейка, и я пристроился на ней, чтобы зарисовать грифов и кондоров, которые неподвижно, как чучела, восседали на искусственных скалах. Расширяя набросок, я включил туда покрытую гравием площадку, ступеньки, ведущие к Пятой авеню, сонного полицейского перед входом в арсенал… И худенькую светлобровую девушку в поношенной черной одежде, молча стоящую в тени под ивами.
Вскоре я сообразил, что в композиции рисунка именно девушка в черном, а не орлы, как следовало бы, занимает центральное место. Помимо моей воли получилось, что и застывшие в раздумье грифы, и деревья с дорожками, и едва намеченные группки разомлевших на солнце праздношатающихся — все стало только фоном для ее фигуры.
Она стояла совершенно неподвижно, с поникшим, белым, как стена, лицом, сложив перед собой тонкие бледные руки.
«Воплощение безнадежности, — подумал я. — Наверно, безработная». И тут вдруг уловил блеск кольца с искристым бриллиантом на узком третьем пальце ее левой руки.
«Нет, с таким камешком голод ей не грозит», — решил я, с любопытством вглядываясь в ее темные глаза и выразительный рот. Они были красивы, и глаза, и рот, — красивы, но тронуты болью.
Чуть погодя я встал и отправился назад, чтобы сделать пару рисунков львов и тигров. К обезьянам я не стал даже подходить: терпеть их не могу. Никогда не считал забавными эти несчастные недоразвитые создания, в карикатурном виде воплощающие все те непотребства, которые присущи человеческому роду.
«На сегодня хватит, — прикинул я. — Пойду домой и сделаю такую полосу, чтобы Джеймисону наконец-то понравилось». Так что я стянул блокнот эластичной лентой, спрятал карандаш и ластик в карман жилета и не спеша направился к прогулочной аллее, чтобы выкурить сигарету и полюбоваться вечерней зарей перед возвращением в мастерскую, где мне придется просидеть до полуночи, возясь с углем и цинковыми белилами.
За широкой лужайкой над вершинами деревьев смутно вырисовывались крыши городских зданий. Низко над горизонтом повисла медленно густеющая аметистовая мгла, превратившая колокольню и своды собора, плоские кровли и башни с высокими трубами, из которых лениво восходили тонкие струйки дыма, в островерхие берилловые утесы и пламенеющие минареты, плывущие в струящейся дымке. Окружающий мир медленно преображался. Все уродливое, ветхое, неприглядное исчезало, как шелуха, и далекий город высился в вечернем небе восхитительный, вызолоченный, величавый, очищенный от всего земного в жарком горниле заходящего солнца.
Половина багрового диска уже скрылась за чертой окоема. Заросли пышных ив и развесистых берез ажурным узором темнели на фоне зари. Огненные лучи насквозь простреливали луговину, золотя поникшие листья и окрашивая пунцовой краской темные повлажневшие стволы окружавших меня деревьев.
Вдали по лугу за тесно сгрудившимся стадом, словно два серых пятна, медленно прошли пастух и сопровождающая его собака.
Прямо передо мной на усыпанную гравием дорожку уселась белка. Вот она пробежалась и снова села — так близко, что я мог различить, как мерно пульсируют ее лоснящиеся бока.
Скрывшись где-то в траве, свою последнюю летнюю арию репетировало какое-то насекомое. В сплетении ветвей над моей головой слышались «Тап! Тап! Тат-тат-т-т-тат!» работящего дятла и колыбельная сонного дрозда.
Сумерки сгущались. Над травами и деревьями плыла доносившаяся из города музыка колоколов. С северного берега реки едва долетали густые гудки проходящих мимо пароходов. Дальний раскат орудийного выстрела возвестил о завершении очередного июньского дня.
На кончике моей сигареты то и дело вспыхивал красный огонек. Пастух и стадо растаяли в наступившей полутьме, и только слабое позвякиванье овечьих колокольчиков говорило мне о том, что они продолжают свое движение.
И вдруг меня охватило странное чувство узнавания, какое-то приглушенное ощущение того, что все это я уже видел, и я поднял голову и медленно обернулся.
Рядом со мною кто-то сидел. Мой разум пытался и не мог ничего вспомнить.
Что-то — Бог знает что! — тревожило меня, такое смутное и такое знакомое, такое ускользающее и такое будоражащее. И теперь, когда я без особого интереса взглянул на сидящего рядом со мной, мне в душу, совершенно беспричинно, закралось дурное предчувствие, смешанное со страстным желанием во всем разобраться, и я глубоко вздохнул и вновь тревожно повернулся лицом к угасающему закату.
Мне показалось, что мой вздох повторился, как эхо, но не обратил на это внимания. Потом я снова вздохнул и уронил погасшую сигарету на гравий к своим ногам.
— Вы что-то сказали мне? — произнес кто-то тихим голосом так близко, что я вздрогнул и резко развернулся к говорящему.
— Нет, — помолчав, ответил я.
Это была женщина. Я не различал ее лица, но заметил на одном из пальцев ее сцепленных рук, бессильно лежащих на коленях, блеск огромного бриллианта. И тут же узнал ее. Не нужно было разглядывать поношенное черное платье и мертвенно-бледное лицо, светлым пятном выделявшееся в полумраке, чтобы понять: именно ее я нарисовал у себя в блокноте.
— Вы… Вы не против, если я поговорю с вами? — робко спросила она.
Меня тронула безнадежная тоска в ее голосе, и я ответил:
— Нет, конечно, нет. Могу я что-нибудь сделать для вас?
— Да, — сказала она, немного приободрившись. — Если только… Если захотите.
— Если это в моих силах, — весело проговорил я. — И что это? Немного денег?